"Ему знакомы были и радости, и тяжкий труд таких вот людей. Перед
глазами вставала темная вереница машин, что с громыханьем катили через
спящие города, и лицо ему обдавало темнотой, свежим дыханьем полей. Он
видел, как согнулись над рулями шоферы — они настороже, всем существом
вслушиваются в сиреневый сумрак и впиваются глазами в дорогу, чтоб как-то
отгородиться от пустынных ночных просторов. Знакомы ему были и придорожные
буфеты, где они останавливаются перекусить, забегаловки, открытые день и
ночь, — там тепло светят мутные лампы и то пусто, безлюдно, только дремлет
за стойкой хозяин — важный грек в белом фартуке, то вдруг все заполнится
шарканьем и топотом ног, громкими резкими голосами нахлынувших толпой
шоферов.
Они входят, усаживаются на поставленных в ряд табуретах и заказывают
еду. И ждут, и голод их все острей от запахов чисто мужской еды — кипящего
кофе, яичницы, и жареного лука, и шипящих на сковороде бифштексов, а пока
едким, бесценным и ничего не стоящим утешением служит им сигарета, они
закуривают, заслонив огонек ладонью у твердых губ, и глубоко затягиваются,
и медленный дым струится из ноздрей. Они щедро поливают бифштексы густым
томатным соусом, темными, неотмывающимися пальцами разрывают ломти
душистого хлеба и едят быстро, алчно, со свирепым наслаждением
накидываются на тарелку и кружку, точно дикие звери на добычу.
О, он с ними, он из них и для них, он по-братски делит с ними радость и
голод, до последнего жадного глотка, до последнего ублаготворенного вздоха
блаженной сытости, до последнего медленно, с наслаждением выдохнутого
дымного колечка. В колдовской летней тьме их жизнь казалась ему
прекрасной. Вот они мчатся сквозь ночь в рассвет, в утренние птичьи песни,
в утро, несущее земле новую радость. И когда он об этом думал, ему
казалось — потаенно живущее во тьме неистовое и одинокое сердце
человеческое вечно молодо и не может умереть".
глазами вставала темная вереница машин, что с громыханьем катили через
спящие города, и лицо ему обдавало темнотой, свежим дыханьем полей. Он
видел, как согнулись над рулями шоферы — они настороже, всем существом
вслушиваются в сиреневый сумрак и впиваются глазами в дорогу, чтоб как-то
отгородиться от пустынных ночных просторов. Знакомы ему были и придорожные
буфеты, где они останавливаются перекусить, забегаловки, открытые день и
ночь, — там тепло светят мутные лампы и то пусто, безлюдно, только дремлет
за стойкой хозяин — важный грек в белом фартуке, то вдруг все заполнится
шарканьем и топотом ног, громкими резкими голосами нахлынувших толпой
шоферов.
Они входят, усаживаются на поставленных в ряд табуретах и заказывают
еду. И ждут, и голод их все острей от запахов чисто мужской еды — кипящего
кофе, яичницы, и жареного лука, и шипящих на сковороде бифштексов, а пока
едким, бесценным и ничего не стоящим утешением служит им сигарета, они
закуривают, заслонив огонек ладонью у твердых губ, и глубоко затягиваются,
и медленный дым струится из ноздрей. Они щедро поливают бифштексы густым
томатным соусом, темными, неотмывающимися пальцами разрывают ломти
душистого хлеба и едят быстро, алчно, со свирепым наслаждением
накидываются на тарелку и кружку, точно дикие звери на добычу.
О, он с ними, он из них и для них, он по-братски делит с ними радость и
голод, до последнего жадного глотка, до последнего ублаготворенного вздоха
блаженной сытости, до последнего медленно, с наслаждением выдохнутого
дымного колечка. В колдовской летней тьме их жизнь казалась ему
прекрасной. Вот они мчатся сквозь ночь в рассвет, в утренние птичьи песни,
в утро, несущее земле новую радость. И когда он об этом думал, ему
казалось — потаенно живущее во тьме неистовое и одинокое сердце
человеческое вечно молодо и не может умереть".